Графиня Долгова крепко потерла тонким батистовым платком свои румяные губки, как бы в доказательство, что продаются такие румяны, которые не стираются, и в свою очередь «отдавая справедливость благородству намерений своего друга — Елены Николаевны» (оба друга шлют друг другу нежные взгляды, удивляясь лицемерию друг друга), тем не менее должна заметить, что по ее «скромному» мнению («Хороша скромница!» — думает Елена Николаевна, припоминая целый десяток мужских имен) ни «первые впечатления», ни справки не приведут к желанному результату.
— Самое лучшее, — заключила хорошенькая графиня с нестираемыми румянами, — попросить нуждающегося рассказать свою историю, одним словом une confession… На основании этого и судить…
— Исповедь иногда так трудна, графиня! — смиренно возражает Елена Николаевна своему другу.
— Отчего ж?.. Если сделать ее с открытым сердцем… Мне кажется, она только облегчит душу, chere Helene… Право!.. Мы, женщины, должны знать это!
Обе, сказавши по пакости друг другу, умолкли. Стали говорить другие «милостивые государыни». Баронесса Шпек стояла за справки у соседей. Генеральша Быстрая стояла за справки в полиции. «Там всё должны знать!» Адмиральша Троекурова предлагала решать дело по происхождению. «Благородные всегда достойней!» — выпалила она баритоном с резкостью морской волчицы.
Стали вопрос голосовать. Но во время голосования несколько «милостивых государынь» непременно хотели говорить в один и тот же момент, и поднялся такой шум, что снова затряслись седые букли, председательница позвонила, объяснила, что прения закончены, и снова букли покачались-покачались и остановились на своем месте.
Большинство голосов высказалось за справки у соседей, а в случае недостаточности и в полиции.
Затем Василий Александрович хотел было приступить к чтению второго вопроса, как из передней донеслись чьи-то голоса. Слышно было, как чей-то голос говорил «нельзя», но другой протестовал. Елена Николаевна взглянула на секретаря. Тот попросил позволения у Елены Николаевны узнать, не пришли ли по ошибке сюда просители, но едва он хотел встать, как в залу вошел пожилой, скверно одетый человек, ведя за руку, словно на буксире, оборванного мальчугана.
Вошедший нисколько не сконфузился при виде такого блестящего дамского собрания и поспешил только утереть нос своему мальчугану, любовно оправить его истасканное тоненькое пальтишко, мешковато сидевшее на худеньком маленьком теле, и снять с шеи несколько раз обмотанный вокруг ее красный шарф. Когда он сделал все это, то вывел мальчугана вперед с таким торжественным видом, точно он привел перед собрание благодетельных фей маленького королевича, принужденного только до времени скрываться в плохом костюме, зябнуть при двадцатиградусном морозе, питаться черт знает чем и ночевать где пошлет бог.
Сам попечитель этого мальчугана ничем особенным не отличался от тех нищих в истертых порыжелых хламидах, когда-то бывших пальмерстонами или альмавивами (трудно разобрать) «капитанов» и «чиновников», которые пугают дам в уединенных улицах и сиплым басом, и бледно-зелеными, припухлыми лицами, и блестящим пронзительным взором глаз, выглядывающих из глубины темных ям не то с угрозой, не то с таким выражением страдания, что долго после встречи эти глаза мерещатся и не дают спокойно заснуть.
Вошедший был стар, сед, старался глядеть на этот раз приветливо, хотя все-таки походил на волка, нечаянно из леса попавшего в людское общество. Он потер грязными руками шею, будто отыскивая, куда девался его галстух, и оставался в положении сфинкса, в ожидании того времени, когда ему придется заговорить.
Мальчуган лет девяти, очевидно, не желал чести быть непременно впереди. Он пятился назад и успокоился только тогда, когда приблизился к ногам своего товарища и почувствовал, как знакомая вздрагивавшая рука ласково гладила его косматую, плохо знакомую с гребенкой голову.
Появление этой странной пары, как кажется, не входило в программу заседания «Общества истинно бедных и нравственных людей», вследствие чего не только все «милостивые государыни», но и единственный «милостивый государь» были в первую минуту озадачены и смотрели на появившихся гостей глазами, в которых было много изумления, брезгливости, испуга, но очень мало теплоты и участия. Эти чувства вызывал главным образом, конечно, странный старик, лицо которого хоть и старалось быть приветливым, но все-таки не внушало большого расположения; особенно его глубоко засевшие глаза, смотревшие на «милостивых государынь» с какой-то блуждающей улыбкой, производили неприятное впечатление: не было в них того смиренно-льстивого выражения, которое так хорошо знакомо и так нравится благотворителям и благодетельницам.
Однако надо было заговорить с этими нежданными гостями, и Василий Александрович заговорил.
— Что вам угодно? — спросил он тем канцелярски-вежливым тоном, который он считал образцом нежности в сношениях с клиентами общества.
— Мне почти что ничего! — отвечал странный старик, улыбаясь глазами, — а вот этому мальчику надо бы помочь.
— Вы его отец?
— Нет…
— Родственник?
— По Христу!..
— Ггмм… Странное родство… Он ваш приемыш?
— Приемыш.
Секретарь взглянул на «милостивых государынь», лукаво прищурив глаза, словно бы говоря: «Вот отчаянный лгун!» — и обратился к мальчику:
— Как тебя зовут?
— Сенькой.
— Есть у тебя отец?
— Не знаю.
— А мать?
— Не знаю.
— Кого же ты знаешь?