— Что ж она, по-вашему?
— Отвлеченное понятие, выдуманное для острастки дураков и для утешения посредственности и трусости… Вот что такое совесть, по моему мнению, если вам угодно знать. Наука ее не признает… Она знает мозг, центры, сознание, печень и так далее, а совести не знает… Это один из предрассудков… И многие люди носятся с ним, как уродливые женщины со своей добродетелью, на которую, к сожалению, никто не покушается… И хотели бы обойтись без совести, да не умеют. Никому их совесть не нужна-с… Вы, конечно, изволите знать историю? — неожиданно спросил Щетинников.
— Изволю.
— В таком случае вам должно быть небезызвестно, что от древнейших времен и до наших дней так называемые бессовестные люди всегда имели успех и даже иногда удостоивались памятников от благодарного потомства, как, например, Наполеон Первый. Я на памятник не рассчитываю, нет-с, но рассчитываю на отличную квартиру, на роскошь, на богатство, на положение — словом, на то, что мне нравится, не заботясь о совести, которой не имею чести знать… Ха-ха-ха! Вас, я вижу, удивляют мои положения?
— Не стесняйтесь… продолжайте, продолжайте…
— Я и не стесняюсь, предоставляя вам удивляться на доброе здоровье… Я человек без глупых предрассудков…
— Как же, вижу, совсем без предрассудков…
— И — заметьте — имею доблесть самостоятельного мнения. Са-мо-сто-ятель-ного! — продолжал он, начиная слегка заплетать языком… — Все эти прежние идеалы отжили свой век… Довольно-с! А то — чем пугают людей: совесть!.. И наконец, самая эта совесть бывает различная. Одного она беспокоит именно за то, за что другой считает себя сосудом добродетели, как изображают эти сосуды в детских книжках… Наполеона Третьего, я полагаю, мучила бы совесть, даже допуская ее, если бы не удалась декабрьская резня, а Проходимцева, например, — если бы он прозевал случай нажить честно и благородно свои миллионы… У животных нет совести, и они — ничего, живут себе, не чувствуя в ней потребности. Этот фетиш поистаскался и перестает, слава богу, пугать даже и не особенно мудрящих людей. И gros publique умней стала. А то, прежде, крикнет какой-нибудь любимый писатель: «Берегись, совесть!» — публика и ошалеет и остановится в нерешительности, словно перед городовым, готовым схватить за шиворот.
— А теперь? — подал я реплику.
— А теперь хоть горло надорвите, господа проповедники и хранители священного знамени… Ваша песенка спета… Теперь иные песни поют старики поумнее и молодые писатели с новыми взглядами и с новыми задачами… Еще неумело, но тон взят верный… А моралистов слушать не желают… Довольно!.. Если же и прочтут, то… пожмут плечами и… усмехнутся… Вот хоть бы сам граф Лев Толстой… Его сиятельство дописался до чертиков со своей правдой и совестью, а в последнее время даже нелепые вещи пишет… Пусть забавляется его сиятельство на разных диалектах… Его философия нас не переделает-с. Мы жить хотим, а не резонерствовать без толку и философствовать на тему: что было бы, если б ничего не было? Да-с. Жить хотим в свое удовольствие и не по стариковской указке, а по своей! — воскликнул не без некоторого раздражения Щетинников, словно что-то все-таки ему мешало жить, несмотря на его бесстыдство, по своей указке.
Я молча взглядывал на это раскрасневшееся, красивое и наглое лицо, несомненно неглупое и энергичное; на эту статную, видную, уже выхоленную фигуру, дышавшую самоуверенностью и смелостью молодого, полного сил, наглеца, чувствующего под собою крепкую почву, и невольно вспомнил об его отце, который после смерти жены одиноко доживал свой век в маленьком заштатном городке на скромную свою пенсию. Вспомнил и порадовался, что он не видит и не слышит своего сына да, вероятно, и не вполне представляет себе, что вышло из его первенца — прежнего любимца.
Старый идеалист, старавшийся прожить всю свою жизнь по совести, веривший в добро, искавший, худо ли, хорошо ли, истины и стремившийся в своем маленьком скромном деле приложить свои идеи, — как бы поникла твоя седая голова при этих речах!..
А Щетинников между тем под влиянием хмеля становился все развязнее и наглее и словно хотел поразить меня независимостью своих мнений…
— Да-с… Все вопросы нравственности, собственно говоря, заключаются в приспособлении к духу времени и в успехе… Успех покрывает все. Сделайся я в некотором роде персоной, как Проходимцев, так ваши газеты и пикнуть обо мне не посмели бы, хотя бы я нажил не два миллиона, как мой патрон, а целых пять, и хотя бы моя совесть казалась бы либеральным дятлам не чище помойной ямы… Да наделай я каких угодно, с вашей точки зрения, пакостей… что из этого?.. Кого я побоюсь, если относительно прокурора я прав?.. Еще посвятили бы мне прочувствованные статьи… А я утром за кофе буду читать и… посмеиваться себе в бороду, пока совестливые дураки будут дожидаться меня в приемной… Ха-ха-ха! Вот вам и совесть… Однако… боюсь вас утомлять. И то, кажется, я с достаточной полнотой изложил свои взгляды! — проговорил Щетинников. — Пора туда, к старикам пойти… Ишь они разошлись, заспорили…
Он замолчал и прислушался. Из соседней комнаты явственно доносились громкие голоса.
Говорили о голоде и голодающих.
— А вы как об этом думаете?
— А мне-то что? Мне какое дело? От этого мне ни холоднее, ни теплее. Жалованье свое из правления я по-прежнему буду получать. Лепту свою я все-таки принес: триста рублей пожертвовал, вручив их одной любвеобильной старушке… Нельзя же… Noblesse oblige… Может быть, с нею и экскурсию свершу в неурожайные губернии… Она носится с этой мыслью… Открывать хочет столовые. Сама имела глупость пожертвовать десять тысяч на это дело… Ищет людей и обратилась ко мне… Что ж, на месяц я поеду… Это в моде нынче, да и поездка с этой ярой филантропкой может мне пригодиться. Она с большими связями, эта старуха! — прибавил, засмеявшись пьяным смехом, Щетинников и, поднявшись, прошел в соседнюю комнату, откуда все еще доносился громкий разговор.