Карандаш резво шалил по докладу, вычерчивая сбоку краткие сентенции, вроде «для примера прочим», «снисхождение, как учит нас опыт, не всегда приносит плоды», «важен не самый факт, а подкладка его» и тому подобное. В заключение длинный, прямой и уже притупленный карандаш «в свою очередь полагал бы» строптивого столоначальника…
На этом карандаш замер в руке его превосходительства.
Господин Красногор-Ряжский послал ко всем чертям «строптивого столоначальника», с сердцем отодвинул бумаги и стал прислушиваться. Из соседней комнаты долетали слабые звуки голоса… Его превосходительство поморщился, встал, подошел к дверям и тихонько их приотворил…
В его ушах ясно раздавался ненавистный голос «долговязого» секретаря, рассказывавшего нежным тенором di grazia трогательную повесть о посещении первого участка истинно бедных и нравственных людей. Голос его то возвышался до негодующих нот, то замирал, то переходил в тихое журчанье…
— Каналья! Как он поет этим дурам! — прошептал господин Красногор-Ряжский, и его желтое лицо перекосилось в злую усмешку.
Господину Красногор-Ряжскому с чего-то вообразилось, будто пара прелестных глаз Елены Николаевны непременно должна в эту самую минуту смотреть на оратора с выражением № 1. Как бы он желал удостовериться и незаметно посмотреть! Но это было невозможно, неприлично. Он с сердцем затворил двери и заходил по кабинету. «То-то стала нужна ей моя печень!» — проносилось у него в голове, и вслед за тем перед глазами его превосходительства мелькали такие нумера взглядов супруги, которые часто останавливались на многих молодых людях и только раз в месяц на нем самом, именно двадцатого числа, когда господин Красногор-Ряжский выдавал Елене Николаевне деньги на домашние и личные ее расходы.
Он наконец присел к столу, взял снова карандаш и стал проделывать с бедным строптивым столоначальником такие ужасные комбинации, после которых, казалось, строптивость должна была вовсе исчезнуть из обращения в том ведомстве, где служили господин Красногор-Ряжский и строптивый чиновник.
— И главное, отрадно то, милостивые государыни, — говорил между тем секретарь «Общества для пособия истинно бедным и нравственным людям», высокий (но вовсе не «долговязый») молодой человек с вкрадчивыми голубыми глазами и светлыми волосами, — отрадно то, что факты свидетельствуют о плодотворной деятельности нашего, едва окрепшего младенца-общества. Пусть скептики указывают на узкие будто бы рамки нашей деятельности, но я смею, милостивые государыни, надеяться, что дешевый скептицизм не смутит нашей энергии. (Разумеется! Разумеется!) Если мы поможем хотя десяти истинно бедным и нравственным людям, возвратив обществу действительно полезных его членов, то мы сделаем, милостивые государыни, действительную услугу и обществу и возвращенным в него членам, хотя, конечно, не в состоянии будем хвалиться тем обилием вспомоществований, которым щеголяют отчеты общества «Утоли моя нужды»… (Очень хорошо!)
Секретарь сделал паузу, встряхнул головой, словно бы желая сбросить с нее какую-то тяжесть, поискал подбородком, на своем ли месте белоснежные воротнички рубашки, взглянул на Елену Николаевну и на всех «милостивых государынь», внимательно вперивших взоры в оратора, откинулся назад, потом подался вперед, сделал тот известный жест (протягивания руки вперед и несколько кверху, ближе к небу), которым артисты Александринского театра обыкновенно предупреждают публику о патетическом монологе, и быстро разразился следующей тирадой:
— Милостивые государыни! Благодаря самоотвержению, с которым вы, часто с опасностью жизни… да, я могу сказать это: с опасностью жизни, идете навстречу людским страданиям, и с гуманностью, отличающей наш век, не гнушаетесь снять перчатку, чтобы подать руку помощи нравственности, готовой поскользнуться, наши дружные усилия дали блестящие результаты, и мы вправе сказать себе в глубине сердца, указывая на тех лиц, которые вырваны нашими усилиями из бездны нищеты и порока: наше семя не пало на каменистую почву. Голодные накормлены, сирые призрены, несчастные утешены. Какая награда может быть выше этого?! — заключил речь секретарь, опускаясь на кресло и робко опуская глаза на им же составленный полугодовой отчет, под бременем скромного сознания торжества.
Все до одной «милостивых государынь» — а их было тридцать — выразили самую горячую благодарность оратору за его «прочувствованную» речь. Раздались рукоплескания, многие говорили: «Как хорошо!», другие шептали: «Прелестно». Только Елена Николаевна ни слова не сказала, но зато наградила оратора (когда он уже оправился от смущения и поднял голубые глаза на «милостивых государынь») таким быстрым, но теплым взглядом, который придал ее лицу выражение несравненно мягче известного мужу под нумером один.
Что мог сделать секретарь?
Он мог только встать, приложить обе руки («Какие прелестные руки», — шепнула какая-то «милостивая государыня» на конце стола, обращаясь к соседке) к борту фрака и раскланяться с тою же грацией, с которою раскланиваются оперные певцы. Он это и сделал, и только минуты через две заседание могло продолжаться.
Василий Александрович (так звали секретаря) снова принимает строго деловой вид и почтительно просит у председательницы, почтенной женщины с крупными седыми буклями и крупными глазами, позволение, согласно программе заседания, прочесть список лиц, получивших в прошлом месяце пособия. Седые букли несколько наклоняются вперед, что, без сомнения, означает согласие. Василий Александрович встает и читает: